Александр Листовский - Конармия [Часть первая]
Голова колонны втянулась в пригороды и остановилась. Было видно, как передние всадники начали спешиваться и разводить лошадей по дворам.
Петька привязал своего мышастого конька во дворе под поветью, набрал сенной трухи, лежавшей на жердях, и кинул ее в телегу под морду конька.
Мышастый конек зло прижал уши и опустил презрительно вздрагивающую нижнюю губу, поросшую жесткими волосками, вкладывая в это движение все свое неуважение к незадачливому хозяину.
— Лопай! — сказал Петька.
Конек фыркнул и отшвырнул мордой сено.
— Ну, значит, сыт, коли не хочешь, — заключил Петька. Он оглядел большой двор, с довольным видом приметил колодец и направился в хату.
Ни в черной комнате, ни в горнице никого не оказалось. Вдруг Петька вздрогнул от неожиданности. За дверью среди других вещей висели синие галифе. У него захватило дыхание. Не в силах превозмочь искушения, он потрогал брюки. «Эх, ну и сукнецо! Кавалерийские! Да… Было это у Махно, то раз, два — и точка!» Но новое положение обязывало, и он, покряхтывая и стараясь больше не смотреть на брюки, отошел к окну.
В сенях послышались шаги. С озабоченным выражением на полном румяном лице в хату вошла невысокая женщина в аккуратно повязанном белом платочке.
— Здравствуйте, хозяюшка, — вежливо поздоровался Петька. — Вот в гости к вам заехали.
— Здравствуй, здравствуй, сынок! Я и то бачу — конь во дворе. — Она внимательно посмотрела на Петьку. — Поди, исты хочешь, сынок?
— Не смею отказаться, мамаша, — сказал Петька с солидным достоинством. Он отпустил ремень и присел на лавку.
Хозяйка поставила на стол сало, кринку молока и нарезала хлеба.
— Ешь, ешь, коханый, — ласково говорила она. — меня тоже вот сынок второй год на службе. Может, и его хто покорме. Долго вы в нас простоите?
— А что?
— Да мне пидти треба, а хату некому поберегти.
— Иди, иди, мамаша. Я побуду, — успокоил Петька. — Только вот брюки бы ты убрала.
— На шо?
— Ну, мало ли кто зайдет. Унести могут.
— Шо ты, голубчик! Христос с тобой. У нас такого сроду не бывало.
— Мало ли чего не бывало. Время военное. Галифе — эти тоже вроде военные. Так что все может случиться. Ты все же, мамаша, убери их от греха.
Хозяйка недоуменно посмотрела на Петьку, сняла с гвоздя брюки, свернула их и унесла в горницу запереть под замок.
Петька вздохнул с радостным сознанием, что искушение на этот раз миновало его.
В приоткрывшейся двери показался Сачков. Он глянул по сторонам и, потянув носом, спросил:
— Ну как, Кожин, квартира?
— Квартира что надо, и колодец во дворе, — бойко сказал Петька.
— А почему один стал?
— Я, товарищ взводный, как раз с левого фланга шел. Вот и остался последним.
— Перейдешь ко мне на квартиру, — помолчав, сказал Сачков.
— Хозяйка просила хату постеречь.
— Тебя просила? Гм… Скажите, пожалуйста! Так ты, значит, сторожем?
— Вроде того.
— Ну, в таком случае я до тебя перейду. Вместе сторожить веселее… Ты, Кожин, вот чего мне скажи: почему у тебя конь худой?
— Не ест, товарищ взводный. Все уши поджимает. Может, больной?
— Больной? А ну пойдем посмотрим.
Петька вылез из-за стола, прихватив с собой остатки сала.
Они вышли во двор.
Петькин конек, понурив голову и распустив губы, стоял у телеги.
— Тебе, Кожин, приходилось за конями ходить? — спросил Сачков.
— Да вроде не приходилось, товарищ взводный.
Я ведь городской житель.
— Та-ак… А чем ты кормишь его?
— Известно чем — сеном. Ну, овес, когда бывает, тоже даю.
— Понятно. — Сачков покачал головой.
— А что понятно-то, товарищ взводный?
— Слушай сюда. Вот, скажем, поступил бы ты к хозяину работать, а он бы тебя одной картошкой кормил.
— Ну?
— Так ты бы не только уши поджал, а обложил бы его и туда, и сюда, и обратно. А? Правильно я говорю?
— Все может быть.
— Вот. А конь — животная бессловесная. Сказать не может, но сразу видать — не любит и презирает тебя. А сам, поди, думает: «Ну и хреновый кавалерист мой хозяин».
— Ну?
— Ты не нукай, а слушай! — рассердился Сачков. — Я тебя, дурака, научить хочу. Вот!
— Чем же мне его, взводный, кормить? — недоумевая, спросил Петька.
Сачков с гневным видом покачал головой.
— Еще спрашиваешь! Морковки расстарайся. Сечки засыпь с мукой. Сена настоящего достань. Соображать надо! А ты вот полез из-за стола — скорей сало в карман, а нет, чтоб хлеба коню. А конь — первейший твой друг. Другой конь лучше тебя соображает, только что человечьего языка нет… Я вот действительную службу в пограничниках служил. Так вот был у нас на заставе конь. Костиком звали. Старый служащий. Еле ходил. Два шага пройдет, на третьем падает. Да… И до чего умный был! Вся застава его любила. Ну, приезжает до нас новый ротмистр, пошел на конюшню и Костика увидел. «Это што, — говорит, — за шкилет? Отвести одра на живодерню. Даром казенное зерно ест». Ну, повели нашего Костика. Вся застава вышла его провожать, да как крикнут «ура!». А Костик, значит, почувствовал. Как подскочит! Шею выгнул, хвост трубой, а сам галопом, галопом! Ну, думаем, сейчас весь рассыплется. Проскакал он эдак шагов сто, упал и подох. Вот, брат, какой умный конь: помирать, так с музыкой. А ты говоришь!.. Я вот с новобранства конишку получил. Егоркой звали. Маленький, косматый и кусался. Так я попервам, как он на меня бросился, морду ему побил, а потом начал лаской брать. И так мы с ним подружились, что я ему свою жизнь рассказывал… Вот, Кожин, какие дела. Коня любить и уважать надо, как родного брата…
Пользуясь дневкой, бойцы сидели на лавочке за воротами. Тут были Митька Лопатин, Харламов, молодой казак Аниська и хозяин — бывалый солдат с выскобленным до синевы подбородком, успевший повоевать и на японской войне, и на германском фронте. Он щедро угощал бойцов табаком, поддерживая разговор на злободневный по тому времени вопрос о продразверстке.
— Ты, товарищ, будь добрый, вот чего мне растолкуй, — говорил он, обращаясь к Харламову. — Скажи, кто такой есть средняк? А то иные-прочие под одно гребло всех метут — и кулака и средняка. «Вы, — говорят, — есть паразиты». А разве я убил кого? Будь добрый, скажи.
— Что ж, можно. — Харламов, собираясь с мыслями, сбоку посмотрел на солдата. — Середняк, стало быть, есть такой человек, который посередке стоит и, как бы сказать, к капиталу не приверженный. Ну и…
— Подожди, Степа, я объясню ему по-партийному, — перебил Митька Лопатин. — У меня тут газетка есть. Шибко хорошо написано. — Он порылся в сумке, достал газету, бережно развернул ее и, значительно посматривая то на солдата, то на Харламова, начал читать.
— «… Середняк — это такой крестьянин, который не эксплуатирует чужого труда». — Митька строго поглядел на солдата. — А ты, отец, как? Эксплуатируешь?
— Как это? — не понял солдат.
— Чужим хребтом не живешь? Сам работаешь или работника держишь?
— Какого там работника! — отмахнулся солдат. — Сыны у меня были, сейчас на фронте, только младший дома, вот мы втроем и работали.
— Сыны не считаются. Слушай дальше: «… не живет чужим трудом, не пользуется ни в какой мере никоим образом плодами чужого труда, а работает сам, живет собственным трудом».
— Значит, я и есть самый средняк! — обрадовался солдат. — Ну, дай тебе бог доброго здоровья… И как это в газете все понятно написано!
— А разве может быть непонятно, если большевики пишут?
— Большевики?
— А как же!
— Да-а…
Из-за угла появился боец в буденовке. Он бежал и, махая руками, кричал:
— Братва, давай быстро на митинг! Товарищ Калинин приехал!
Торопливо заправляясь, конармейцы побежали в поле. Там уже шевелилась и шумела живая масса бойцов. Все смотрели туда, где у одинокой тачанки развевались Красные знамена и была видна статная фигура Ворошилова. Со всех сторон подбегали и подъезжали верхом новые люди. С гиком примчался пулеметный эскадрон какого-то полка 4-й дивизии. Ездовые, лихо придержав лошадей, въехали в толпу.
— Тише, братва! Держи! Народ подавите! — закричали вокруг голоса.
Но ездовые пулеметных тачанок, искусно управляя, все же заехали почти в самую середину толпы.
— Тише! Тише! — закричали вокруг.
На тачанку у знамен поднялся Ворошилов.
— Товарищи! — крикнул он, простирая руку вперед, — Сейчас по поручению партии большевиков выстудит «всероссийский староста» Михаил Иванович Калинин.
— Ура! — закричали бойцы.
Крик пронесся по всему полю и замер, перейдя в нестройный рокот и гул.
В простой, выгоревшей добела солдатской гимнастерке и в черном картузике на тачанку поднимался Калинин.
Бойцы увидели знакомое лицо с бородкой клинышком и нависшими усами. За стеклами очков в приветливой улыбке светились глаза.